
И вот где лесной глухоманью, бездорожьем, где оленьей тропой, где низом по гати, где по скальному крутояру, то вдоль таежной речки, то вброд через ручей едут два всадника в теплую сторону. С вечера до утра они в седлах, а днем отлеживаются, хоронясь от гнуса и мошкары под пологами. В эту пору стреноженные лошади либо пасутся, либо, спасаясь от оводов, отстаиваются в речных да озерных заводях.
Михайла по первости пробует заговорить, потолковать с Офонасием о скитских порядках, пожалиться на докучного Паисия, а то о Текусе что спознать-выведать. Да токмо у напарника-молчуна одно на уме: «Дние наши не радости, но плача суть». Как затвердил смала Аввакумово «утешие», так и сеет его по любому поводу.
Третье утро странники встречают на берегу Онего. Михайла норовит спешиться, но Офоня зовет его дале, устремляя лошадь на долгий и просторный мыс. И только посередине этого мыса наконец останавливается.
Умаявшись от долгой верховой езды, Михайла, морщась, разламывает поясницу, потирает сбитые седлом ягодицы и оглядывает водную ширь. Это явно не море, по которому он уже не раз хаживал, — берега мглятся и по левую руку, и по правую. Но озеро громадное. Не то что кулижки на Курострове: сойдет половодье — одна няша остается. Да что кулижки — это озеро будет пошире самого Холмогорского пузыря: всех тех двинских рукавов, проток и промоин — Матигорки, Ровдогорки, Быстрокурки, Ухтостровки — вкупе со всеми лядинами и островами, которые они образуют. Вот оно какое, это Онего!
Офоня на окрестности не глядит — надивовался прежде. Его худощавое с глубоко посаженными глазами лицо сосредоточено. Он не мешкая приступает к обустройству.
