
Зная, что никто не увидит его, и если увидит, то никогда не постигнет той смеси презрения и вызова по отношению к самому себе, – не ощутит пружины движения, заставившего подойти к зеркалу, – Фицрой остановился перед стеклом и быстро заглянул в собственные глаза. Даже видя лицо, ему было трудно поместить внутренний мир свой в черты зеркального двойника, – черты были красивы и грустны. Бледность и загар смешались в этом лице с ясностью прозрачных сумерек; выражение не было ни подлым, ни хитрым, лишь в глазах тронулось и исчезло нечто подобное мгновенно вильнувшему хвосту лисы. «Это мое лицо. Я зол. Я жесток. Я рад».
– Мой рад, масса, – сказал негр, внося кофейник. – Твой приехал, не захворал.
– Рад? – переспросил Фицрой, хмурясь и вглядываясь в него.
– Очень рада, был хорошо здоров.
– Ты врешь, черная собака, – сказал Фицрой, вдруг посинев от злобы и тоски.
Негр, съежившись, отступил. Его жалобно оскаленный рот и сморщенные от страха глаза еще более обозлили Фицроя.
– Лжешь, – повторил он. – Ты был бы рад, если бы я валялся в пыли и гнили.
– Уфф! – сказал негр, пятясь. – Масса больной. Твой пьет кофей, горячий; хороша будет.
Фицрой рассеянно отвернулся. «Все мы говорим так», – пробормотал он. Затем прошло несколько минут в тупом и горьком недоумении перед лицом жизни, которую он любил так нежно и тяжело. Кофе, как показалось ему, отзывался железом. Он нехотя выпил полстакана, затем отправился к вдове Добба.
