Я велел Толику сказать в санчасть, что у Мишаньки припадок и он весь побился об стены; а сам пошел дохнуть. Между прочим, Мишанька еще часа три хрипел, дневальный рассказывал. По утрянке меня будит Никола: — Шурик, ебать мой хуй, горение букс. Мишанька врезал дубаря, и режим рюхнулся —
под тебя копают, роются в задках. Я ему ботаю: — Не бзди, кирюха! Дальше солнца не угонят, меньше триста не дадут. Если что
коснется, тебя с пацаном я по делу не возьму. Но теперь я знал, что мне надо действовать быстро, потому что каждый момент меня могли замести. Иду к Вике в барак. Бабы кричат: — Она с девочками в КВЧ.
Было воскресенье. Иду в КВЧ. Вика сидит с какими-то оторвами на скамейке и поют самые паскудные воровские побаски: Ты не стой на льду, лед провалится, Не люби вора, вор завалится… Я ей маячу; она без внимания. Тогда я подошел, взял за руку, отвел ее и толкую: — Вика, кончай придуриваться. За Мишаньку ты, конечно, знаешь, что он уже труп.
Не сегодня завтра меня крутанут, и я уеду на штрафняк — скажи, ты меня будешь ждать? А она, как будто не к ней касается, выдернула грабку и пошла к своей шалашне. Я кричу: — Вика, учти, дело идет о моей жизни и о твой жизни. А она лупится на меня, как гадюка, и вызванивает:
Я стояла на льду и стоять буду, Я любила вора и любить буду. Тогда я вытягиваю финяк, подхожу и порю ее прямо по глотке; аж кровь в морду прыснула. Повернулся — в КВЧ уже никого нету, все рванули кто куда, только скамейки поваленные, да Вика на полу, и весь пол в краске. Маленькая была, а крови много.