
Не менее преданно относилась к своему предмету и заведующая кафедрой Патрис Гамильтон, кудрявая, легко и мучительно вспыхивающая от застенчивости, отдавшая целую жизнь на то, чтобы прочесть Рыльские Глаголические Листки, три нежных обрывка пергамента, оставшихся от старославянской книги церковно-литургического назначения одиннадцатого века.
— А я волновался, что вы не придете, — торопливо сказал Трубецкой, тяжело поднимаясь навстречу Даше. — Быстрее бежим, а то не успеем.
Глаза его расширились восторгом. Спустились со второго этажа, вышли на ступеньки. На улице парило. Трубецкой расстегнул верхние пуговицы белой рубашки, слегка обнажив богатырскую грудь, задрал к небу голову. Луна была в небе, сияла, горела.
— Сейчас вот затмится, — сказал Трубецкой и шумно, ноздрями, вдохнул в себя лунного блеска. — «Река времен в своем стремленье уносит все дела людей…» Уносит, моя дорогая! А мы забываем об этом! А мы суетимся! Плевать мне, кто будет у нас президентом! Какой президент, когда пропасть забвения!
Даша засмеялась.
— Не думайте вы о своих неприятностях. — Он вдруг покосился на нее промасленным взглядом. — Забудьте, наплюйте.
Она не нашлась, что ответить.
— Уносит все дела людей… А если что и остается… Каков был поэт? «А если что и остается под звуки лиры и трубы, то вечности жерлом пожрется! И общей не уйдет судьбы»! Вот именно! Общей! — Он перевел дыхание. — Хотите писать — и пишите. А муж ваш, любовник… Эх-ма! Надорветесь!
— Какой там любовник? — ужаснулась Даша
— Откуда я знаю? Пожрется, учтите!
— Да что вы, ей-богу!
Трубецкой обреченно развел толстыми руками:
— Рыбак рыбака… Я показывал снимок?
Он расстегнул стоящий на ступеньке потрепанный до бархатистой белизны кожаный портфель, долго пыхтел, шуршал бумажками и наконец поднес к самым глазам ее небольшую фотографию.
