
Трубецкой опять шумно высморкался. Лицо его стало темнее и шире.
— Смотрите! — Он показал на небо.
От яркой одутловатой луны осталась одна прозрачная, белая долька, которую торопливо затягивало черным.
— Пожрется! Пожрется! — с восторгом ужаса забормотал Трубецкой, беря Дашу под руку, как будто желая сбежать вместе с нею. — Пожрется жерлом! И никто не избегнет!
9 сентября Вера Ольшанская — Даше Симоновой
Трудно с мамой. Стараюсь вести себя так, чтобы ей не к чему было придраться. И все-таки часто срываюсь. Вчера безобразно поссорились. Я хотела уйти, спешила, а мама хотела, чтобы я ее дослушала. Встала в дверях и пилит, и пилит, и пилит… И все одно и то же! Если бы хоть что-нибудь новенькое! Я ее слегка отодвинула, но как-то так вышло, что она неловко оступилась и упала. Прямо на журнальный столик рядом с зеркалом. Зеркало разбилось, весь пол в осколках. Хватаю ее, поднимаю, плачу, кричу, а она мне:
— А, ты меня бьешь? Я повешусь!
Господи! Провалиться сквозь землю, и то будет мало! Она оттолкнула меня, поднялась. Глаза сумасшедшие, руки трясутся.
Приходит Гриша. Увидел нас с мамой и сделал такое лицо, будто ему выдрали все зубы.
— Ну, что тут на сей раз?
— Григорий! Она меня бьет! Я повешусь.
— Да кто тебя бьет?
Видела бы ты этот взгляд, которым он меня смерил! Сказать «презрительный» — это все равно что ничего не сказать.
— А ты последи за собой, дорогая. А то ведь опять будешь каяться.
Это он напоминает мне бабушкину смерть. Жестоко. Он знает, как я этим мучаюсь.
Ее смерть целиком на моей совести, Даша. Я знаю, отчего умирают старики. Они умирают оттого, что близкие устают от них и тайно желают им смерти. И я через это прошла.
Бабушка окончательно слегла осенью восемьдесят пятого. У меня был плеврит, я все время болела. В выезде нам отказали. Гриша носился по урокам, деньги кончились. Оставить ее одну в запущенной квартире было невозможно, мы перевезли ее к себе. У нее были такие распухшие ноги, что, для того чтобы доволочь ее от подъезда до машины, пришлось разрезать Гришины огромные дутые сапоги.
