
Точно так же, дорвавшись наконец до этой женщины, до ее очень теплого, нежного тела, заснув после долгой, счастливой любви с этой женщиной прямо внутри ее тела и слыша сквозь сон, как в соседней комнате кашляет маленький рыженький мальчик, у которого днем была высокая температура, испугавшая обоих, Трубецкой с удивлением и недоверчивостью вспоминал, что через две недели нужно будет вернуться в Америку, достать из почтового ящика груду счетов, увидеть уставшую Петру, Прасковью, Сашону.
Ему было настолько трудно соединить эти две такие не похожие друг на друга жизни что Трубецкой делал то, что делают все остальные оказавшиеся в его положении люди: он попеременно жил обеими жизнями и пользовался ими так, как летом пользуются летними вещами, а зимой — зимними. И вроде бы все получалось.
— Теперь будем ждать, — пробормотал Трубецкой, заваливаясь своим большим толстым телом на старательно убранную, со множеством белых подушек, постель, и протер пальцами покрасневшие глаза. — Теперь будет много больших безобразий.
Взгляд его упал на свадебную фотографию над кроватью. Двадцатилетняя Петра в небольшом декольте, слегка приоткрывающем ее девичьи флорентийские груди, в фате и цветах, держала под руку молодого, широко смеющегося Адриана Трубецкого, который в момент занесения счастья на пленку и ведать не ведал о том, что бывает на свете.
Разглядывая сейчас эту старую фотографию и удивляясь на себя, Трубецкой подумал, что если отвратительная история с доносом действительно раскрутится, то будет не то что провал, неприятность, а будет трагедия. Его выкинут из университета, отнимут право на преподавание. И чем он поможет тогда этой женщине, которая родила ему маленького рыженького мальчика и теперь, закрываясь ладонью от питерского ветра, бегает по урокам и учит дитят полонезу Огинского?
