
«Мой дедушка по отцу был цыган. И сам я разве не цыган, а?» – вдруг необычно закруглил Бурнашов. По застолью прошел шелест, и цыганские лица заискрились благожелательностью, тем родственным участием и теплом, что греет пуще вина. Ой, купил гость, ну знал, бродяга, как удоволить табор. Всегда желанным гостем будешь, Алексей Федорович… Бурнашов пил, худо закусывая, а виделся ему желтый сиротливый гроб с белыми фестончиками посреди снежной аллеи. В какое-то мгновение Бурнашов потерял всякую власть над собою и вдруг заплакал навзрыд, жалея безымянного человека. Слезы обильно лились, и, закрывая лицо руками, стыдясь застолья, но в то же время и бесконечно страдая по ком-то, Бурнашов плакал горько, как дитя, и не мог остановиться. У сестры тоже набрякли густо наведенные глаза, тушь подозрительно поплыла. Она толкала брата в бок жестким костистым кулачком и повторяла: «Скажи, чего ты рюмишься, ну успокойся. Зюзя ты, не пей, если не можешь. Ну возьми себя в руки». Актриса Санеева с другого боку гладила Бурнашова по голове и расслабленно напевала: «Пусть поплачет. На поминках надо плакать. Пусть поплачет».
Бурнашову стало вдруг стыдно, ужасно неловко и своих слез, похожих на неврастению, и того, что он с такой назойливостью занимает своей особой всех гостей, когда каждый в эти минуты должен думать и чтить усопшего.
