… Тяжелый распах стеклянной двери. Столкнулся с кем-то нервным – и очнулся. В прихожей метро натекли лужи, снег расплавился вместе с грязью меж кафельных стен и праздничных фресок. Народ течет слитной рекою, тугой поток всех утапливает, и я, растерянно замешкавшийся, похож на камень-лежунец посреди переката. И вдруг река раздробилась на косицы, на лицах проблеск почти счастливой детской улыбки. Посреди ее оказался старик с круглой седой бородою: на широком багровом лице, иссеченном тонкой паутиной морщин, глаза жидкой голубизны наивно и растерянно распахнуты. Подле старика постовой, румянощекий, деревянный какой-то от черного казенного полушубка, стянутого портупеей. Он уговаривает странника пройти в служебную каморку, чтобы не привлекать ничьего внимания. Но видно, как нервничает постовой, как жестко вцепились пальцы в стариковский засаленный тулуп, как дрожат побелевшие губы, полные служебного рвения и угрозливых слов, кои рвутся с языка. Люди обтекают старика, невольно медля шаг: вот он – камень-баклыш посреди реки, этот пришелец делит стремнину на витые косицы, а я в своем комиссионном уже известен после романов «Идол» и «Бунт молчаливых», его имя потащили по Руси. И вдруг он исчез из города, растворился, затворился, словно захотел выпасть из всеобщей памяти. Мне он велел молчать. Он сказал: я брошу писать и стану мужиком, я зря ем хлеб. Я тогда посмеялся над его выспренними словами, но втайне позавидовал ему. Если бы он сказал: «Я завтра умру», я бы тоже позавидовал Бурнашову, потому что он всегда опережал меня, он жил лишь своими желаниями. Чем жить будешь? – спросил его. Перебьюсь, ответил он. Много ли муравью надо. Землю пахать стану.

Помню, Бурнашов приехал однажды из своего Спаса. Он словно бы запамятовал прежнюю жизнь, утратил привычки, он перелицевал натуру, как перекраивают надоевшие пиджаки.



6 из 421