
Памятник был из белого мрамора с розовыми прожилками, метра четыре высотою и средь русского кладбища, ныне больше смахивающего на католическое своим однообразием серых невыразительных надгробий, особенно бросался в глаза своей вычурностью и пышностью. К чему для усопшего тесаные мраморные ступени, мраморная дорожка, мраморные вазы с живыми цветами, особенно печальными сейчас средь навалов слежавшегося кладбищенского снега, средь этой сиротской грустной тишины, которую не нарушало даже пронзительное жадное воронье, любящее селиться средь рубцеватых берез и дубов. Портрета на обелиске не оказалось, и Бурнашов не мог представить усопшего, по которому собирался скорбеть. Но то, что поминки были по цыгану, придавало особенный окрас всему случаю. Глубоко в мраморе была выбита зубилом скромная надпись, а после покрашена черным: «Яшке Панину от жены и детей». Ни должностей, ни званий, ни особых отличий. Умер цыган Яшка Панин. Это вдруг так умилило Бурнашова и смирило с обстановкой. Пирамиду тесали в Киеве, после везли сюда, а здесь новых хлопот не убраться: давали Яшке Панину земли, как обычному смертному, сколько положено и ни метром более, да еще и сурово подсказали, дескать, сам памятник не должен вызывающе выпирать из стройных безгласных рядов, косо обтесанных надгробий с жестяными венками, упрятанными в целлофан. Главное, чтобы без вызова, чтобы не случилось зависти у прочих, дескать, вот живут же люди, и даже мертвому цыгану досталось от благ куда более, чем простому смертному. Брат Григорий Панин ходил по властям, унижался и плакался, грозил более высокими друзьями – и вот всех обвел вокруг пальца, кладбищенский всесильный совет, который так упирался, вдруг оказался беспомощен и покорился.
