
Он принял дипломата в тишине, которую приберегал для тонких ценителей искусства и которая подразумевала некое единение в созерцании прекрасного. Он переходил из одного салона в другой, открывая витрины; в саду слышалось журчание фонтана; в какой-то момент Ахмед, проходя возле окна, подал знак своему племяннику, и юноша прикоснулся к струнам инструмента, лежавшего у него на коленях. Граф повернулся к окну. — Мой племянник, — промолвил Ахмед. Граф взял статуэтку, которой любовался накануне: его руки нервно скользили по линиям скульптуры; Ахмед в почтительном молчании украдкой поглядывал, как пальцы посла живут своей жизнью на камне. Молодой музыкант во дворе перестал играть, словно из инстинктивного почтения к таинственному ритуалу, который отправлял в тот момент любитель искусства; слышалось журчание фонтана. «Должно быть, дочь права, — внезапно подумал граф, — мои глаза устали бегать по оставленным кем-то следам, необходимо попытаться самому вырвать у материи чудо жизни и красоты». И не было иного объяснения тому смятению, которое он испытывал одновременно с чувством крайней безысходности, а также тому раздражению, той почти болезненной пустоте, той странной физической ностальгии, какую он ощущал у себя в пальцах.
