
Мигунов принялся ходить на все ее спектакли и вообще стал так называемым «другом театра»: носил цветы, притаскивал за кулисы водку и шампанское, пригонял критиков, которые, ошеломленные его натиском, писали хвалебные рецензии — словом, сделался человеком полезным и дирекции, и труппе. Если бы Алевтина не стала его любовницей, она бы выглядела не только неблагодарной хамкой, но и предательницей интересов родного коллектива.
Впрочем, это все равно бы произошло. Как-то впоследствии Мигунов сказал ей с удивлением, что, кажется, женщины никогда ему не отказывали — с чего бы это? А она, за что-то обиженная, отрезала, что ничего странного тут не видит: просто его монологи так непрерывны, что бабе просто некуда вставить слово «нет».
Он был типичный деспот. После репетиций она мчалась к нему, а он работал и велел молчать, пока не кончит сцену, или, наоборот, запихивал в машину и весь день таскал за собой, то в издательство, то в ресторан, то к кому-то за город. Иногда приходилось по часу ждать его в машине. Как-то решила надуться, но он просто не заметил ее оттопыренных губ.
Так длилось месяца два, а потом быстро пошло на убыль, потому что Мигунов увлекся студенткой-латиноамериканкой, написавшей ему письмо с просьбой объяснить смысл жизни. Студентка была юна, черноволоса и плохо говорила по-русски, в силу чего оказалась идеальной слушательницей. Мигунов изумленно объяснял Алевтине:
— Шоколадная! Представляешь — с ног до головы шоколадная!
Тем не менее отношения у них сохранились вполне дружеские, еще несколько лет они сталкивались в разных компаниях, он отвозил ее домой или к себе, попить чаю и поговорить о жизни. Если же вдруг возникало желание, он брал Алевтину так же естественно и почти машинально, как брал с тарелки бутерброд.
