
— Ты отрывай, отрывай газетку, не жалей… А война, братцы, в такой денёк — малина!..
— То-то рожа у тебя в малиновом соку!..
— Рожа не рожа, а денёк погожий. В такой денёк да по Байкалу. Вода — зеркало, рыба — косяками, косяками…
Опенька считал себя моряком и гордился этим. Под исподней рубахой носил выцветшую тельняшку. И хотя она была старая, расползалась по швам, он старательно чинил её, но не бросал. Когда его спрашивали, почему он не во флоте, он шутливо отвечал, что сам захотел пойти в разведчики. Слыл он во взводе шутником, любил много говорить, зато в бою был смелым и, главное, смекалистым. Проползал ли под проволочными заграждениями, подстерегал ли языка на тропинке — только глаза сверкали из-под каски, все остальное в нем замирало. Шрам на лице у него был, как он сам в шутку говорил о себе, ещё довоенный. Как-то в бурю сломалась мачта, и зубчатый обломок шаркнул его по лицу. Опенька боялся, что останется без глаз, но они уцелели и были такими же зоркими, как и прежде, а лицо навечно перечеркнул синеватый хрусткий шрам.
— Тебе, Опенька, может, и малина, а людям горе, — назидательно проговорил Горлов. — Лютует немец по сёлам, а мы тут в оборону стали.
— Что лютует немец по сёлам, это верно, — согласился Опенька, — но мы-то что же делать должны теперь?
— Наступать.
— Эх, какой прыткий. Он один знает, что надо делать, а другие ни сном, ни духом не чуют; для чего же тогда полковники и генералы, а? Ты вот пойди-ка им скажи. Скажи, мол, так и так, у меня умная мысль завелась.
— С тобой разве поговоришь по-серьёзному. Ты все перевернёшь на шутку или подковырку.
— Хорошо, по-серьёзному, по большому счёту, — встрепенулся Опенька. — Ты говоришь — лютует немец, надо наступать, а кто пустил его в наши деревни? Не мы с тобой бежали, только пятки сверкали, к Волге, а?
— Я, я…
— Ну, ты, конечно, не бежал. Да и я не бежал, потому что только под Москвой и попал на фронт; я говорю вообще, в целом, если уж по-серьёзному, по-большому считать…
