
– Прости меня, Володька! – вскрикнул и заплакал мучительно, со стоном, с каким-то жутким звериным рычаньем, как никогда прежде (да он, пожалуй, первый раз в жизни и плакал-то), как плачут уже много пожившие и испытавшие мужчины…
…Чуть вздрагивая, ровно горела свеча. Было хорошо. Нелепые ночные пришельцы исчезли, словно потеками сырости размылись в черных углах осточертевшей комнаты.
Вот как вдруг обернулось, вот как вспомнилось!
Но что это – сон был? Или – что? Так ярко нарисовалось в воображении – та далекая ночь, Мими, манящая пальчиком, обида, слезы раскаяния…
А щеки-то и в самом деле мокрые, он плакал. Во сне, должно быть? Конечно.
И тут пришло спокойствие. Дыханье сделалось ровным, глубоким. Взгляд в прошлое уже не раздражал, наоборот, было даже приятно и чуть, правда, грустно – вспоминать, вспоминать. Дядюшкины поученья в вечерние часы перед клубом… Вальшток… Синяя занавеска с помпончиками…
Даже ссору с братом из-за этой потаскушки… как ее…
Но умен, шельма, умен, этого у него не отнять.
И тогда, в той туманной дали прошедшего времени, и всю жизнь. Да и сейчас (ох, как бы не накликать, как бы опять не возник, не наплыл бы рыбкой морским коньком!), да, именно сейчас: только что вот тут сидел с преехидной улыбочкой – «Фуй, – говорил, – как бездарно, какая провинциальная мелодрама, да ты ли это, Толечка?!»
Умен. Дальновиден. Благоразумен.
Ведь как тогда из этой чертовой Твери вовремя убежал, плюнул и на Вальштока, и на всю шайку пьянчуг, нахально именовавших себя артистами. И на эту Лушку, Люсьену, чтоб ей…
А он вот, Анатолий-то, остался, домогаясь красотки конфетками, да апельсинами, да стишками… И даже в азарте соперничества очернил брата ужасно, омерзительно… ох!
По прошествии сорока лет вспомнить, так и то стыдно. Хотя – почему же? Речь ведь все о том же идет, о первом шаге: задумал – сделал. Вот тут-то он, Анатолий, и есть воистину Первый.
