
Нет, что за легкость на помине, просто удивительно!
Этот мазурик, эта тварь появилась в номере так неожиданно и, можно сказать, даже, пожалуй, неприлично, как клоп среди бела дня при гостях – на обоях с веселенькими цветочками.
Господин Максимюк любил появляться подобным образом, вдруг, ни оттуда ни отсюда. Такая его способность всегда неприятно удивляла и несколько озадачивала: откуда, будь ты неладен, взялся? О том судили по-разному; бесшумную, крадущуюся походку, мягкие башмаки иные объясняли пристрастием антрепренера к эффекту; мадемуазель же Элиза, кассирша, та отзывалась проще: прежде чем войти, Максимюк минуты две-три подслушивал под дверью, тихонечко затаясь. Наверно, так оно и было.
В девятом номере, где лежал смертельно больной Дуров, стояла тишина, подслушать ничего не удалось.
– Нуте-с, – развязно сказал Максимюк, вваливаясь в комнату, – нуте-с, дражайший Анатолий Леонидович? Последнее слово ваше позвольте узнать?
Дуров отвернулся молча.
Не раздеваясь, только расстегнув верхний крючок шубы, мазурик не спеша, по-хозяйски, уселся на стул.
– До чего себя довели, – как бы сочувственно продолжал разглагольствовать, закуривая ядовитую папиросочку «Ойра». – И как понять? Ведь что поговаривают-то, знаете?
Засмеялся, захрюкал, забулькал. Сделалось до смешного похоже, что у него базарная свистулька в жирном горле.
– …что поговаривают? Будто бы – самоубийство! Довел, т-скать, Максимюк великого артиста… а? Как вам это, милейший, нравится?
Дуров не отвечал. Как-то странно, ему самому на удивленье, получалось так, что вот только что кипел справедливым гневом, жесткие бранные слова клокотали, рвались наружу – мразь, амеба, сукин сын и прочие, и даже похуже, – а вот перед ним Максимюк, то есть эта самая тварь, этот мазурик, а охота браниться, представьте себе, вдруг пропала, наступило безразличие, скука…
