
Ах, как огорчался впоследствии, что ничего из этой пестрой азиятской коловерти не записал, не запечатлел в рисунке! И хотя за время гастрольных скитаний по диковинным землям приобрел великое множество удивительных вещей (причудливой росписи веера, прелестные, как яркие цветы, кимоно, тростниковые циновки, тонко расписанные цветущими деревьями и птицами), и по приезде в Воронеж в доме на Мало-Садовой был открыт для обозрения большой «Азиятский» павильон, – нет, все равно, чувство вещественности этих удивительных предметов отсутствовало напрочь, и все увиденное в дальних странах по-прежнему окутывала призрачная дымка фантастики, мечты, сновиденья.
И лишь калоши!
Прозаические старые калоши…
В Токио, уезжая, спеша к поезду, оставил их в отеле. Эту ветошь давно пора было выбросить, купить новые, но как-то все забывалось: в сухую погоду о такой чепухе не думалось вовсе, а наступало ненастье – и снова приходилось шлепать в старых. Эти стоптанные уродины он прямо-таки ненавидел. Поэтому, покидая фешенебельный номер столичной гостиницы, с каким-то даже мстительным наслаждением затолкал их в шкафчик под вешалкой – подальше, поглубже.
Засим была столь любезная его сердцу дорога, новые ландшафты, новые невиданные чудеса, шумный успех, бесконечные интервью, назойливые репортеры, фотографы. И вот в Нагасаки, кажется, в отель к Анатолию Леонидовичу является изысканно-вежливый полицейский чин и с глубокими поклонами и расшаркиваньями, и даже смешно руку к сердцу прижимая, вручает ему аккуратно алой ленточкой перевязанный сверток…
…в котором… оказались… старые калоши!
Он с отвращением швырнул их за шкаф и уехал в Иокогаму, где через какое-то самое непродолжительное время к нему пришел двойник нагасакского чина и… с поклонами… прижимая руку к сердцу…
