
И умирающий вступает в безмолвное пререкание с отцом.
– Позвольте, папахен, что значит – допрыгался?
– А вот то и значит, – невозмутимо и несколько надменно цедит Леонид Дмитрич. – Сам небось понимаешь отлично, чего ж притворяться…
С минуту молча разглядывают друг друга настороженно, внимательно, как борцы перед схваткой.
– Ну нет, любезный папочка, если начистоту, так допрыгался-то не я, а вы… Вы-с!
– Эй, Толька!
– Что – Толька? Мамашу-то кто в гроб вогнал?
– Молчать!
– Те-те-те… Вы, однако, замашки ваши полицейские бросьте, тут вам не Тверская часть.
– Да как ты смеешь, козявка! – Леонид Дмитрич теряет спокойствие, стул скрипит под ним. – Мне?! Отцу?!
– «Отцу!» – передразнивает сын. – Тоже мне – отец! Как щенят, подкинули нас с Володькой к Николай Захарычу, а сами – по трактирам, финь-шампань, бланманже… Вы ведь еще хоть куда были мужчина… рысак!
– А-а-а! – не то гневный вопль, не то колокол, приблизясь, гремит над самым ухом, рядом, над головой. И тут, оглушенный, испуганный, с удивлением замечает Анатолий Леонидович, как, топнув лакированным сапогом, папочка исчез вместе со стулом, и все лики, все ночные пришельцы исчезли, но странное шевеление продолжается. Теперь, когда комната опустела, он догадался, что это не более как игра света и тени, происходящая от уличного фонаря, раскачиваемого ветром. И, конечно, болезненное воображение.
– Нет, – пробормотал, – умирать не страшно. А вот ворошить прожитую жизнь… ну ее к черту! Темнота, что ли, располагает к глупым воспоминаниям, надо бы свечку зажечь… Еленочка!
Она сладко посапывала за ширмой, не отзывалась.
– Елен-ка-а! – закричал, закашлялся трудно, с подвыванием. – Ч-черт! Черт! Дьявол!!
Она возилась со спичками, безуспешно стараясь зажечь свечу, что-то бормоча спросонья.
