
А я все ж таки продолжаю верить, что идет особая маскировка в связи с запуском восьми пентагоновских спутников сразу и что высший смысл происходящего парторг со временем мне непременно откроет. Продолжаю верить, несмотря на стыд, рабочее похмелье, боль и легкое сомненье. Правильно или нет мы все же поступаем? Не слишком ли крайняя это маскировочная мера – отхарить на боевом посту коммуниста и бригадира коммунистического труда? Вдруг вы назовете это потом, на очередном съезде партии, волюнтаризмом? Жопу мою реабилитируете. А мне, думаете, легче от этого станет? Дело-то сделано! Всунуть– то всунули, хотя и вытащили!.. Лежу на скамеечке, подрагиваю, от мыслей ревизионистских отмахиваюсь. Что я в конце концов? И не такие еще жертвы люди приносили, по двадцать лет в лагерях хреначили, били их, пытали, измывались, в глаза харкали, а они верили все равно: не за горами ОН, не за горами! А я? Раскис, гадина, от одной палки. В конце концов, во сне это произошло. Я и пикнуть не успел, как бы под общим наркозом. Но, с другой стороны, раз я терплю и боль, и унижение, то почему мне – народу – не сказать, зачем принята та или иная или вот эта педерастическая мера? Почему? Я, может, после объясненья еще раз сам себя под удар поставлю! Мрак.
"Натягивайте брюки, Милашкин! " Оделся я. Встал кое-как. "Что ощерились? " – толпе говорю. Смеются, змеи. "В милицейскую машину, пожалуйста, Милашкин! " Удивляюсь такому обороту дела, но иду. От каждого шага глаза у меня на лоб лезут, так больно и жжет, и копится в моей душе большая обида на партию. Нет! Не согласен я с происшедшим, и письмо в ЦК накатаю... Потом все пошло своим чередом. Протокол. Суд. Пятнадцать суток не поддавал. В башке тихий свет, какого много уж лет в ней не было, и ляпнуть охота стаканчик, словно в юности.
