
С вечным тесаком в руках прибыл Симон домой. «Симон, — крикнул ему с крыльца Нерсес, — сын твой Арменак родился! Армо, Арменак», — говорил Нерсес, как всегда, в нос.
Симон стоял под окнами и мял в руках шапку. Нерсес, накинув на плечи кожанку, прошёл рядом с ним, бросил мимоходом: «Иду к твоей матери, надо выяснить положение…» Продолжая мять шапку в руках, с непокрытой большой головой, Симон пошёл следом за ним… Окно было замёрзшее, на улице был ихний, плохой цмакутовский холод. На ванкеровском кладбище возле материной могилы тоже небось холодно, а Воскан напился сейчас и спит где-нибудь на улице… Тётка Манишак пошла в хлев доить буйволицу, буйволицу, говорят, доить трудно, грубая скотина, говорят, может затоптать тебя. Этот мир почему такой трудный? Деревенская бабка-повитуха хорошую жизнь предрекла ребёнку, а она заплакала и сказала: «Это не наша доля, бабка Кало». — «Не говори так, дочка, не знаешь ведь». Гулко шагая по замёрзшей грязи, ночью вернулся Нерсес: «Для тебя палаты построили, Армо…» Они согласились отдать ей с Симоном буйволиный хлев. И она снова заплакала. В доме у Ишхана полы крашеные, красные, потолок голубой, перила у балкона синие, деревья в саду белой известью обмазаны, хорошо, светло… А у Шогер в доме ковёр с оленями висит, да шесть штук ещё сложенные лежат, да ещё один рыхлый — на тахте. Печка у Шогер так и гудит от тепла, на столе, — солёная капуста и картофель… А станция в Дзорагесе ярко освещена, и гуляют там по улицам разодетые женщины, а у мужчин взгляд мягкий-мягкий… И она снова заплакала, а тётка сказала: «Мало было ребёнка, ещё и эта завыла… Замолчи сейчас же!..» И она заплакала тихонько, про себя. Возле двери были привязаны буйволы, верхний угол принадлежал ей и ребёнку. Симон уходил на работу, возвращался вечером, вечер коротал в доме отца, ночью приходил, спал в хлеве, утром снова шёл на работу. Шогер, случалось, приносила ей миску обеда или просто кусок хлеба. И тётка пойдёт по воду, да и заглянет к ней.
