
Наконец вся семинария готова выселиться: сборы и приготовления кончены. Ч…е семинаристы отправлялись на рекреацию, как солдаты в поход, с громкими песнями в 900 голосов, с пляской и музыкой почти на всевозможных инструментах. При взгляде на эту толпу поневоле приходят на ум полки Петра Амьенского, потому что в ней пестреют всевозможные одеяния – пальто, сюртуки, халаты и шинели всех родов и фасонов.
Есть что-то молодецкое, беспечное, бесшабашное в этой подвижной массе. Нет ни одного угрюмого лица: все поет и все весело! Но где же Махилов с его вечной бутылью? Отчего он не поет и не пляшет? У него после вчерашней пирушки трещит голова, поэтому хотя он изредка и вскрикивает, изредка притопывает ногами и поводит плечом, но уже не выдается из-за других.
– Максим Созонтыч! послушай-ка, что я тебе скажу, – говорит ему Кирюша.
– Нет, сегодня пить не буду – довольно!
– Я не то хочу тебе сказать…
– И на бой не пойду.
– Все не то: ты слушай, а сам не догадывайся.
– Что же такое, Кирюша?
– Ха-ха-ха – что? Да тебя подуть хотят немного.
– Пусть подуют! – отвечал Махилов, зевнув во всю физиономию.
– Не горячись, Созонтыч! трое на одного.
– А кто бы это?
Махилов сделался внимательнее.
Третинский любил и уважал Махилова. Он выслушал заговор и передал его Махилову.
– Трое на одного: это гадко!
– Да, любезнейший, не беспакостно!
– Э, чорт с ними! – Махилов махнул рукой. – Зато я по одиночке потешусь.
– А ты все-таки не ходи сегодня мимо мельницы.
– Чего не ходи, не сегодня, так завтра дорвутся.
– По крайней мере, меня возьми с собою, Созонтыч, – произнес Кирюша умоляющим голосом.
– Ну, идем!
