
Айва девушка молчаливая. С ней не очень-то разговоришься. Мы уже друг с другом не откровенничаем. Кое-чем, между прочим, я и не могу с ней поделиться. Друзья у нас есть, но мы ни с кем не видимся. Одни живут у черта на рогах. Другие вообще — кто в Вашингтоне, кто в армии, кто за границей. С чикагскими со своими я постепенно разошелся. Нет настроения встречаться. Конечно, отдельные шероховатости можно бы и сгладить. Но, как я понимаю, главный наш общий стержень сломался, и что-то я пока не рвусь его заменять. И вот почти все время один. Сижу бессмысленно в комнате, заранее перебираю нехитрые события дня: стук прислуги, приход почтальона, все те же программы радио и неотвратимую возвратную муку все тех же мыслей.
Уж подумывал поступить на службу, но не хочется признавать, что не осилил свободы и вынужден совать шею в ярмо из-за бедных данных, точнее, по бесхребетности. Пытался во время последней перерегистрации записаться во флот, но выяснилось, что иностранцу лучше не рыпаться. Что делать, остается ждать, ждать, то есть болтаться без толку и все больше впадать в уныние. Ясно как день: я гнию, разлагаюсь, коплю в себе досаду и горечь, как ржа разъедающую мои припасы великодушия и доброжелательности. Но семимесячная отсрочка — только один из источников моего озлобления. Я даже думаю иногда, что это задник такой, поставленный, чтоб получше видна была моя подвешенная фигурка. Есть еще много всякого. Вот разберусь окончательно в размерах причиненного мне ущерба, а тут-то фигурку, глядишь, и срежут.
16 декабря
Начинаю замечать, что чем активней остальное человечество, тем медленнее двигаюсь я, и мое анахоретство растет пропорционально возрастанию в окружающем мире азарта и прыти.
