
Я решил пройтись по коридорам, затем вернулся в фойе и везде натыкался на этот исступленный восторг публики, который в какой-то мере меня трогал, но скорее раздражал. Громкое жужжанье разворошенного улья било по нервам – я сам вдруг разволновался и попросил вместо обычной – двойную порцию содовой. Так или иначе было досадно, что я почти вне игры, что смотрю на все со стороны, как энтомолог. Но что поделаешь! Такое происходит со мной везде и всюду и, если на то пошло, я уже отчасти пользуюсь этим, чтобы не связываться ни с чем всерьез. Когда я вернулся в партер, все уже сидели на своих местах, пришлось обеспокоить весь ряд, чтобы добраться до своего кресла. Что-то было смешное в том, что публика уже расселась, в нетерпении ожидая оркестрантов, которые словно нехотя выходили на сцену. Я взглянул на галерку и балконы – сплошная черная масса, будто мухи в банке из под варенья. В ложах мужчины в черных костюмах смахивали на вороньи стаи. То тут то там вспыхивали и гасли огоньки – это меломаны, что приходят с партитурами, проверяли свои фонарики. Но вот огромная центральная люстра стала медленно тускнеть, и в густеющей темноте зала навстречу вышедшему на сцену Маэстро покатились горячие аплодисменты. Занятно, но я вдруг подумал, что есть что-то общее между тем, как эти нарастающие звуки постепенно теснят свет, и как не сразу вступает в игру мой слух, а зрение позволяет себе передышку.
Слева яростно била в ладони сеньора Джонатан, и не одна она – весь ряд. Но справа, через два-три кресла, я заметил человека, который сидел совсем неподвижно, чуть склонив голову. Слепой? Конечно слепой, я, похоже, угадал блики на его белой палке и совершенно бесполезные очки. Во всем зале лишь мы вдвоем не аплодировали, и у меня, естественно, возникло любопытство к нему. Сесть бы рядом, завязать разговор: как никак – это человек, дерзнувший не аплодировать, и, стало быть, достоин интереса. Двумя рядами впереди докторские дочки исступленно били в ладоши, да и сам доктор не отставал от них.