
— Опохмеляются после вчерашнего пляса, — решил дядя Семен.
В больших палатках, разбитых в саду, тоже шумели, звучно сморкались, смачно зевали, хрипло выкрикивали приказания, и прислуга полковника — Жаны, Пьеры, Поли метались как угорелые между кухней, домом, палатками и погребками: таскали вина, посуду, закуски.
— Ни свет ни заря, — плевался Семен Евстигнеев, — опять вино жрут?
Семен Евстигнеев слыл за начетчика, письменного человека. Ходил в подьячих. Говорил о себе: «Сидел в Разрядном приказе безотступно, всякие кляузы, будь они раз-неладны, всякие что ни на есть заковыристые челобитные списывал. Все делал, до всего доходил. Ан не ужился в приказе! По совести, нелицеприятно служил, а там такие не ко двору!»
— Взято с вас, Ахавов нечестивых, крестное целованье, чтобы посулов не брать и делать по правде, — корил он приказных, — но что есть ваше крестное целованье? Как львы рыкающие, лапы свои ко взятию тянете!
— Непочётчик! Поперешный мужик! — плевались дьяки. — Твое дело: что приказывают — кончено! А ты…
— За правду свечой гореть буду! — бил в грудь Семен.
— Древоголов ты в житейских делах, — заключили приказные. — Другой на твоем месте в ногах бы досыта навалялся, а ты фыркаешь. Молчать — твое дело!
И был Семен Евстигнеев из приказа выгнан: за поносные речи, строптивый характер и лай.
С младых лет имел он влечение к цветам, кустикам да деревьям. Тогда это было в диковинку. Тогда садами не занимались. На улицы выходили заборы, плетни, частоколы. Дома строились не по линии, а как попало, окнами во дворы. Поперек улиц бревна или доски, вбитые в грязь, по угорам лужайки, во дворах огороды с яблонями, грушами, вишняком, малиной, капустой, огурцами, горохом да свеклою.
А он у себя в Кожевниках любовно взрастил тенистый сад, разбил цветники.
