
– Да.
– Как у нее со сном?
– Она на сон не жалуется, доктор.
– Что ж, продолжайте давать ей лекарство. Завтра я еще раз сделаю укол.
Доктор ушел, и Гримшо снова поднялся наверх. Он еле передвигал ноги, до того был удручен и раздосадован, – подумать только, в их доме будет распоряжаться чужая: чужая женщина будет своими неумелыми торопливыми руками царапать девственную поверхность дерева; женщина эта непривычными правилами нарушит освященный временем домашний уклад. Ему ни к чему здесь чужая. А ей? Если он хоть сколько-то знает ее, ей тоже ни к чему.
Тем не менее его не оставляла тревога, и облегчению его не было предела, когда, войдя в спальню, он услышал ее кроткий, жалкий, испуганный, голос:
– Ты не станешь звать Эмму?
– Ноги ее здесь не будет, – сказал Гримшо. – И слово мое верное.
– И сиделку не наймешь? Не такая я уж хворая. Мне сиделка ни к чему.
– Все будет по-твоему, – сказал он. – Нужно тебе, чтоб за тобой ходили, так и будет. Не нужно, опять же будет по-твоему.
– Мне чужие в доме ни к чему.
Он испытал облегчение, чуть ли не радость. И до того показалась она ему маленькой, тщедушной, изнуренной, несмотря на яркие пятна румянца и толстые веревки вен на руках, что он и умилился и встревожился разом, в нем ворохнулась нежность, ничего общего не имеющая со свидетельствующими о недоедании остатками холодной рисовой запеканки, затыкающим щели тряпьем – той скаредностью, которая после стольких прожитых вместе лет ей вовсе не казалась скаредностью. Сердце его затрепыхало, и он в смятении зачем-то провел раз-другой по щетинистому лицу пожелтевшими, заскорузлыми руками.
– Нужен тебе уход, будет по-твоему, – сказал он.
– Не нужен, – отчаянно пробормотала она. – Мне чужие в доме ни к чему.
– Будь по-твоему, – сказал он и принял у нее тарелку из-под запеканки и пустую чашку. – А теперь сосни чуток, хорошо?
