
Только иногда по ночам становилось пронзительно тоскливо на душе, и я понимал умом, что это не мой ребенок. Майя, конечно же, взяла его в том доме малютки, где мы с ней побывали, ведь я оставил ей все документы и свою доверенность. Наверное, более всего меня удручала мысль о том, что я обречен на неповторение, на физическое неповторение: у него не будет моей фигуры, моей неповторимой груди, плеч, спины, рук, ног, ступней. Я не буду в нем узнавать себя маленького, и я буду застрахован от возгласов, услышанных стороной: "Смотрите, он стаптывает обувь ну совсем как отец!"
Но почему-то особую горечь доставляла мне мысль, посвященная тому, что я в течение огромного количества времени впустую истратил столько своего семени, в уникальности и драгоценности которого я ни секунды не сомневался. "У меня же такие замечательные задатки", - думал я сквозь косматые дебри все сильнее овладевавшего мной сна, и я уже начинал видеть множество женщин, качающих на руках младенцев, очень-очень на меня похожих, - забавно, не правда ли? - и еще я успевал подумать о том, что собственный ребенок вызвал бы во мне некоторое круглое чувство или, вернее было бы сказать, чувство чего-то круглого, мягкого, словно котенок, которого все время тянет держать в руках, перебирая шелковистую шерстку.
Как мне теперь представляется, чувство, владевшее мной тогда, когда узнал, что стал отцом, усыновив ребенка, не собиралось, не формировалось во мне в то нечто круглое, бесконечно теплое, а, скорее всего, в уютное состояние успокоенности, остойчивости - из-за тех поселившихся во мне остреньких иголочек сомнений, неуверенности, страха наконец, страха перед неизвестностью, перед собственной беспомощностью, перед самим фактом его рождения, рождения, как я сам себе говорил, "вне меня". "А вдруг? а вдруг? а вдруг что-нибудь?!" пугал я себя и пугался, и все это той первой моей ночью, когда я засыпал отцом и страх прокладывал ко мне свой путь плотной проволочкой, начиная с затылка, через левую сторону груди и далее, далее к ногам.
