И, поглядывая на кирзовые сапоги отца, всегда жалел, что до их размера у меня не доросли ноги, а собственные мои сандалии уже полопались и стоптались. То, что отец отдаст мне сапоги, я ни разу не сомневался. Отдаст и старую дедовскую винтовку «тозовку». Он уже стар, ему давно за тридцать, ему не воевать. Он останется дома присматривать за семьей.

Господи, сколько же мне было лет?!. Десять-одиннадцать.

Тогда это казалось такой легкой наукой — быть беспощадным, не бояться крови, ненавидеть и мстить. Тогда было таким заманчивым взять в руки оружие и стрелять в кого пожелает душа. Это было такой сладкой мечтой — воевать. И она одна, эта мечта, делала меня совсем взрослым. Я ведь еще ничего не знал.

Чеченская…

Ей суждено было начаться, когда на первые митинги Грозного вынесли первые лозунги о ненависти к Москве и русским. Еще до того, как прозвучал первый выстрел. До того, как потянулись оттуда первые караваны беженцев. Первые тысячи…

Они были так похожи, эти беженцы с разных уголков страны. Даже к нам, в глухую деревню сибирской тайги дошли они, гонимые несчастьями семьи. Хоть и не с Чечни, а с Киргизии и Таджикистана. Они не были русскими. Но есть ли национальность у человеческого горя?

Может, кто-то не видел этого, не знал или уже забыл. Но мне запомнились не жуткие рассказы этих людей, а та растерянность, что не покидала их лиц и через несколько месяцев после изгнания, побитый их вид, осторожную речь, нетвердую их походку. Как будто и среди нас их не оставляли враги. Как будто и в нашей тихой деревне к ним среди бела дня могли безнаказанно прийти ограбить, избить, искалечить, убить. Все они уехали, не прожив у нас больше года.

Что же так преследовало их? Какой же необъяснимый страх, какого не знали мы, гнал и гнал их с каждого места?



5 из 243