
Мамаша Сью осталась распрягать лошадь, а мы пошли в дом, где первая комната оказалась кухней: она была пустая, с дровяной печкой, тускло светившейся в одном углу, и мерцающей керосиновой лампой в другом. За столом сидел и читал книгу черный мальчишка лет примерно пятнадцати. Причем не коричневый, как большинство негров, которых я видел в Сент-Луисе, а совершенно, абсолютно, до такой степени черный, что отливал синевой. Он был самый что ни на есть эфиоп из самых глубин черной Африки, и едва я его увидел, сердце упало в пятки. Он был тощий, костлявый, с выпученными глазами, с огромными толстыми губами, а когда поднялся нам навстречу, оказалось, что он еще весь перекривленный и кособокий.
– Это самый лучший мальчишка на свете, – сказал, обращаясь ко мне, мастер, – и зовут его Эзоп.
Поздоровайся, Уолт, и пожми ему руку. Он теперь будет твоим братом.
– Черномазому? Да вы что! – сказал я. – Вы что, спятили, мистер, да ни за что в жизни.
Мастер Иегуда вздохнул, протяжно и громко. Будто слова мои вызвали в нем, в глубинах души, не гнев, а скорбь, и он ее так выдохнул. Потом очень спокойно и медленно мастер сделал палец крючком и приставил мне под подбородок, точно посередине, где прощупывается кость. Потом надавил в эту точку, и шею тотчас пронзила ужасная боль, которая мгновенно распространилась по всей голове. В жизни я не испытывал такой боли. Я хотел было закричать, но горло перехватило, и мне удалось издать лишь слабый сдавленный писк. Мастер же продолжал давить, и я вскоре почувствовал, как ноги мои отрываются от земли. Я поднимался, как перышко, а он будто и не прилагал никаких усилий, будто я был не я, а какая-то божья коровка. Наконец лица у нас оказались на одном уровне, и я увидел его глаза.
– Здесь у нас не принято так разговаривать, – сказал он. – Все люди братья, а в нашей семье мы привыкли относиться друг к другу с уважением. Такой у нас закон. Нравится он тебе или нет, но подчиниться придется. Закон есть закон, а кто нарушит его, превратится в слизня и будет ползать по земле веки вечные.
