
Не помню сколько прошло времени - год или полтора, прежде чем я начал задумываться о том, каким был отец. Неужели ему тоже, спрашивал я себя, тяжело давались науки? Неужели какой-нибудь человек с трубкой так же презрительно отзывался о его способностях к языкам? Неужели его, как и меня, приводили в ужас задачи по алгебре? Ты разберешься в этих цифрах, как заведенный твердил я себе, ты должен в них разобраться, если хочешь заниматься зернохранилищем и мельницей.
А он понимал математику?
Я спрашивал у матери. Но она терялась и говорила, что ей кажется, хотя она и не может сказать наверняка, что отец был не особенно хорошим математиком. Когда я спрашивал снова, она смеялась и говорила, что надо стараться.
Но чем сильнее я пытался сосредоточиться на цифрах, чем чаще думал о месте, которое собирался занять, тем сильнее меня мучило любопытство, каким же все-таки был мой отец. Когда я приезжал на каникулы, мы с матерью по-прежнему ходили гулять через сад по полю, начинавшемуся прямо за оградой, и дальше к реке, что текла в Каррансбридж. Но мать все меньше и меньше рассказывала об отце, потому что все уже было сказано, а повторять не хотелось. Я ясно представлял себе огромную площадь в Венеции, собор и уличных музыкантов рядом с кафе. Я представлял себе сотни других сцен, которые она вспоминала, их встречи до женитьбы и после. Мы гуляли теперь молча, или я говорил сам, описывая ей дорогу в противоположный конец страны, запах школьных коридоров, малорослого директора, требовавшего, чтобы мы обязательно ели высококалорийную пищу. Школа была мрачной: я рассказывал ей, как в заплеванном сарае, выстроенном специально для этих целей, мы курили американские сигареты, как входили во вкус дурацких выходок, единственной целью которых было сломать монотонность школьного существования.
