
Ну что. Настал день гнева, пришел момент истины. Родители сидели рядами на наших стульчиках, как на горшочках, только офицеры на нормальных в заднем ряду, и мой отец тоже.
Кулисы были из простынь. Меня слегка протолкнули меж них, и я вышел, и все это увидел. Их всех было много, очень много, они были чужие, какие-то очень мощные, вся эта многочисленная мощная чужая масса была внимательно нацелена на меня — это парализовало, это было страшно и непереносимо.
Они захлопали, и я стал терять сознание. Воспитательница решила меня поддержать, подсказать, я заплакал, попятился, заорал от страха и был уведен с жалостью и позором. За простыней зал шумел и смеялся. По другую сторону этого савана, исконно отделяющего художника от публики, трясся и всхлипывал я.
Позор был полный. За занавесом взревел баян и зазвенели детские голоса. Дома я продемонстрировал родителям номер во всем блеске своего умения. Я был нервный ребенок. Публика меня шокировала. Я ощущал свою ей чужеродность, но жажду успеха понял как истину, страстно, через не могу.
5.
Ужас театра жизни
Я был нервный ребенок. Такой нервный, что когда приходило время ехать в отпуск на Запад — накануне у меня прыгала температура в 39°.
Родители чернели лицами. Единственный терапевт был в гарнизонном госпитале. Ближайший педиатр — в районной больнице. Они рассматривали анализы и рентгеновские снимки, щупали желёзки и слушали легкие — и разводили руками. Неясный диагноз особенно тревожен… А дороги — неделя на поезде. Лайнеры еще не летали, авиация была относительная.
Лучшие доктора-практики на свете — это старые земские и армейские врачи, съевшие зубы и потерявшие волосы на всеобъемной низовой работе в глубинке, и не сделавшие карьеры по причине отсутствия амбиций и слабости к бабам и выпивке. Они плевали на трафареты.
