То есть из своего тела. А все потому, что он назвал это «комой», так что стоило ему теперь лишь подумать это слово, как в нем что-то перещелкивалось, и он ощущал ее присутствие. И оно было реальным, потому что всякий раз разным. И не так, что ощущалось непонятно что вообще, но зрение и прочие органы чувств начинали работать иначе. Так, по крайней мере, ему казалось. Но и это не главное она добавлялась к нему, как если бы облепляла снегом, но этот снег явно был лишь упаковкой. Он повелся на этих делах: было похоже на освоение новой компьютерной игры — и не вполне понятно, что там да как делать, и пальцы к новому сочетанию клавиш еще не привыкли, к их функциями.

Особенно явной кома была вечерами. Теперь же были морозы, улицы без никого, Кутузовский и без того место пустынное, неприятное, а у него еще и все это: как бы давило, но давило очень приятно, будто раньше он был лишь тенью, а теперь переставал ею быть, хотя и не понимал еще, в чем перемена. Можно было долго щуриться на лампочки, которые висели вокруг гирляндами; думать о том, как славно живут себе люди за окнами, в своих квартирах: стоять на краю двора возле занесенной снегом цементной вазы и долго глядеть в окна, а они все там, в окнах, счастливы, причем каким-то схожим счастьем.

Зима в этот год оказалась хрестоматийной. Легкий мороз, каждый день свежий снег, по бульварам ходили господа и дамы, среди пышных сугробов в шубах и аккуратных меховых шапках. В переулках были едва протоптаны тропинки по тротуарам, а машины, простаивавшие по причине долгих праздников, были погребены под снегами. В воздухе что-то мерцало, снег или что-то такое — может быть, просто искрился промерзающий воздух. 1910-й какой-нибудь год. Или вообще 17 век или, скажем, 1834 год, — машины не делали разницу.


* * *

На Рождество стало уже очень холодно, во дворе из воздуха практически вымерзали лица каких-то древних прохожих или какие-то другие, обыкновенно невидимые штуки.



13 из 159