
Полина же была как раз тем человеком, который вечно попадает в разные передряги и некие психологические ловушки и при малейшем ощущении стесненности своего положения ждет и ищет дружеского сочувствия окружающих. Следовательно, мой тихий и культурный поиск жизнеустройства в Ветрогонске, который стал пролегать через виды на ее сердце, Полину совершенно устраивал, и она часто прибегала ко мне за помощью, а порой даже делилась со мной секретами, как если бы я был ей подружкой. Я не обижался, игнорировала мою мужскую суть и стать Полина, скорее, по рассеянности, по запыханности, по своей диковатой самоуглубленности и соответственно влюбленности в себя. Ее быстрая девичья доверительность не была цепкой и корыстной, а напоминала, пожалуй, извилистое пробегание мимо что-то выпискивающего зверька и оставляла мне достаточно места для осознания, какую я роль играю в этих торопливых порывах исповедальности, и для несколько иронического отношения к этой навязанной мне роли. Полина не была богата, да и какое богатство у провинциальной актерки, но порой она все же исхитрялась давать мне в долг небольшие суммы, чтобы я, обустраиваясь на новом месте, не протянул между делом ноги с голоду.
Сомнительная возня на фоне шведского драматургического изыска, о которой я упомянул в самом начале, образовалась задолго до появления Полины в театре, и в ее пору эта эротическая традиция находилась скорее в умирании, а потому только и проблескивала что болезненными, можно сказать, махровыми рецидивами. Когда б зритель лучше понимал драматургию собственно актеров, а не какого-то там Тумбы, я бы говорил о цветочках, положим даже о цветах зла, взращенных на сцене ветрогонской скукой, и мне не приходилось бы употреблять суховатый язык псевдонаучного, едва ли не медицинского описания.
