
Идти было трудно. Но главное по-прежнему заключалось в другом: если во время движения вдруг хрустнет ветка, то в этом был повинен лишь я; если отлетел в сторону от сапога камень, или шуршал гравий, или шелестела трава, то лишь по моей милости… Остальные бойцы, как мне казалось, не шли, а словно бы бесшумно пролетали над землей, как тени.
После каждого шороха, треска или стука Карацупа мрачно останавливался и чутко прислушивался. Пограничник молчал. «Уж лучше бы поругал…» — снова и снова думал я.
Через восемь километров я почувствовал слабость. Сердце билось часто и сильно. Ноги подкашивались, в желудке сосало, в висках стучали какие-то медные молоточки. А Карацупа шел без устали, легко, спокойно. «И так он ходит день за днем, — невольно подумал я с восхищением, — ходит не пять и не десять, а по двадцать и даже по тридцать и пятьдесят километров!»
Карацупа иногда останавливался, нетерпеливо поджидал, когда я отдышусь, и снова шагал вперед. И опять маячила передо мной его коренастая спокойная фигура.
Ингус бежал впереди. Порой он останавливался, нюхал воздух, прислушивался. Карацупа замедлял тогда шаг и тоже прислушивался.
Охватив широкой дугой часть долины и сопок, мы подошли в темноте к бревенчатому мостику. Ингус сделал стойку. Понюхав воздух, овчарка чуть слышно фыркнула. Где-то далеко квакали лягушки.
Карацупа слушал и вглядывался в скрытую тьмой сторону, где лягушачий хор нарушал сонную тишину. Следопыта явно заинтересовали лягушачьи переговоры. Он лег на землю, приложил ухо к камням. Я последовал примеру Карацупы и тоже припал к земле. Камень резал ухо, но ничего не было слышно, кроме кваканья лягушек.
— Нарушитель идет… — прошептал Карацупа.
— Где? — заволновался я.
Боец, лежавший рядом, коснулся своими горячими губами моего уха, накрыл наши головы шинелью и чуть слышно прошептал:
