
— Ну, если они хотят, чтобы я приехал, — они пусть скажут. Ты-то чего?
— Да, да, сейчас. — И подошел Баклан, нейтральным голосом объяснил, как доехать. Одним этим фактом, что я внимательно слушаю и записываю его объяснения, я будто связал себя словом, согласился. А при этом, плохо соображая, угрюмо сказал:
— Антонина убила меня…
— Чем?
— Ну, Пелик… Чего ж вы не сообщили мне?
— Я сейчас уже не помню… Была суета. Мы тоже не сразу узнали.
— А потом?
— Ром, ты знаешь, к старости склероз динамично прогрессирует… Трудно вспомнить, как было… — И тон его, мне показалось, недовольный. У мужика праздник, а ему суют под нос, возобновляют похоронные воспоминания, да как бы еще не к случаю: memento mori.
Ему и раньше тяжело бывало со мной. Неуютно. Конечно же, это Бакланиха и Антонина затеяли. А может, одна Антонина, провинциалка чертова, не подозревая ни черта, — и им неловко было откровенно объяснить ей.
Закончив с ним, я попросил позвать мне опять Антонину. Мне показалось, он пошел на кухню к Верке — так звали Бакланиху — и в своей обыкновенной покладистой манере, с усмешкой, мягкой и уступчивой, пеняет ей: вот, мол, навязала мне этого типа. Всем настроение завтра испортит, твой любимчик. Да нет, ответила она, все будет хорошо, не волнуйся. И Глеб немедленно перестал волноваться, но что-то чуть-чуть нахмуренное осталось во взгляде — но тоже быстро улетучилось.
Я шел по лесу, по красивейшему в мире лесу, и с безумным напором без остановки рассказывал о том, как в мае 1956-го, в пятом часу ночи, или в пятом часу утра, — светлое небо через наше окно на втором этаже голицынского общежития вошло к нам в комнату, и горела электрическая лампочка, и Пеликан в трусах стоял над чертежной
