
— Обуйся, — сказал я.
Он отступил.
— Сердца в тебе нет! — крикнул он. — Бюрократ.
Ребята смотрели на меня как чужие. Они тоже готовы были снять с себя сапоги и шинели, я чувствовал это. Я протянул руку и взял сапоги.
— Не трогай! — закричал Ермолаев.
Я бросил ему сапоги.
— Надевай, — сказал я. — Или оставайся тут.
Я пошел, не оборачиваясь. Потом я услышал, что за мной идут ребята. А потом услышал, как нагнал нас Ермолаев.
Через час мы подобрались к шоссе. Еще не доходя до шоссе, мы пересекли ту погорелую разбитую деревню. Беленые русские печи высились, широкие и могучие, среди выжженной земли. Сохранилась околица — кусок изгороди с воротами, закрытыми на веревочное кольцо.
По шоссе ехали мотоциклы и машины. Мы лежали в кустах. Машины ехали не торопясь, потому что туман еще не сошел, но нам-то казалось, что не торопятся они потому, что уже некуда торопиться. Такие у нас были тогда горькие мысли.
Наконец мы проскочили шоссе и снова шли лесом. Под вечер на закате мы вышли к речке, к стоптанному лужку за омутом. Здесь мы увидели коров. Вернее сказать, что они увидели нас. Они бросились к нам. Не подошли, а подбежали. С десяток коров и молодой бычок. Подбежали, мыча и толкаясь. С ними никого не было. Они глядели на нас и мычали.
— Недоенные, — сказал Ермолаев. — Молоко горит. Страшное дело.
Он наклонился, потрогал ссохшиеся соски. Через минуту, зачерпнув в котелок воды, он, приговаривая, ловко обмыл вымя у беломордой пеструхи. Корова вздрогнула, когда он, осторожно оттягивая соски, начал доить.
— Дай-ка мне, — сказал Махотин, — а ты другую готовь.
Ермолаев подготовил и мне.
— Ты обеими, обеими руками, по очереди, — учил он.
Только Саша Алимов не мог доить, потому что мешала больная нога.
Сперва мы доили в котелки и тут же пили молоко, а потом доили про запас. А потом некуда было доить.
