«Оскудела в князьях эта ревность. И в князьях и в боярах, — рассуждал Мономах. — Ненасытство помутило умы: малое почитают великим, великое — малым. Все глядят врозь. Каждый тянет к своей вотчине, к своему городу. У каждого одна забота — как бы приложить дом к дому, село к селу. Разбогатеет, огородится в дубовых хоромах и думает: „На что мне Киев? Я и сам силен, обойдусь и без Киева. Зачем помогать Киеву людьми да деньгами? О Русской земле позабочусь, а свое потеряю“.

Таких одичалых безумцев не раз учил Мономах и суровым словом и крутым делом. При нем не больно-то смеют поднимать голос. А после него?

Размышляя так с возрастающей тоской, Владимир Всеволодович чувствовал: чего-то, быть может даже главного, что пуще всего сосет душу, он будто не смеет договорить. Но думать дальше было недосуг.

Лес заметно редел. Справа и слева подрагивали желтой искрой лиловые ковры иван-да-марьи. Впереди, между стволами, просвечивало поле. Добраться до первого ручья — а там привал и обед.

Вскоре на лужайке задымили костры.

Пообедав втроем с двумя воеводами, Мономах, по своему обыкновению, обошел перед отдыхом весь стан. Потом, присмотрев прохладное местечко под черемухой, сам разостлал кошму и удобно улегся на отдых. Но не распоясался, а привычным движением оправил длинный меч, с которым не расставался и во сне.

Кругозор мал: всего несколько пядей июньской спутанной травы. Плоские чашечки лютиков лоснятся яичным блеском, да покачиваются те безыменные мелкие цветики, что видны только ранним летом и так похожи на детские синие глаза.

Тишина травяного царства с крепкими запахами здоровой молодости, невнятные обрывки негромких людских голосов, жесткий шелест осинника — все такое свое, настоящее, древнее, прочное, русское, что старому скитальцу Мономаху становится вдруг легче на душе.

Небо над ним все еще пестрое, неприбранное, местами чересчур белое, из-за чего голубые полыньи кажутся неглубокими и тусклыми. Но полуденное солнце пробивается все чаще, посыпая древесную листву сверканьем битого стекла.



6 из 321