
Михал отрезает большой ломоть хлеба и треугольник влажного творога. Заворачивает все это в салфетку. Затем смотрит на старинные часы с кукушкой, громко тикающие на стене. Начало шестого.
— Томаш, я иду.
Он вылезает в окно, неловко держа в руке узелок.
С минуту они стоят друг против друга в ярком солнечном свете, среди шороха потревоженной легким ветром листвы, среди птичьих посвистов и щебета. Молодой петушок хриплым голосом пробует петь.
— Идем?
Томаш степенно кивает головой.
К трухлявой калитке ведет тенистая грабовая аллея по краю оврага. Им холодно, но пляшущие на земле пятна света щекочут ноги теплым прикосновением.
За калиткой живая изгородь владения соседа, а потом уже поле. Несколько дней тому назад здесь еще колыхалась красноватая густая пшеница. Ее скосили. На жнивье теперь огромные, прикрытые соломой копны.
Они не разговаривают. Еще не успели привыкнуть к собственной дерзости. Михалу кажется, что Томаш относится к этому делу не совсем серьезно и скоро захочет назад. О том же думает Томаш. Дом так близко, а до завтрака в их распоряжении около трех часов.
Они сворачивают наискосок к виднеющемуся на горизонте лесу — темному, всклокоченному, спускающемуся кое-где в глубокие овраги.
Жнивье пружинисто хрустит под ногами. При каждом шаге разлетаются в стороны сухие искры коричневых кузнечиков, чье стрекотание звенит в ушах. Они совершенно одни под огромным чистым небом.
— Смотри, ястреб, — говорит Михал. Высоко-высоко парит в синеве темное пятно, распростертый стремительный контур.
