
— Не понимаю тебя, сын мой, — помедлив, сказал Торквемада. — Душу губит только упорствующий в смертном грехе.
— А молчание разве не может быть смертным грехом? Отче, меня порой охватывает ужас, — ведь если я не выскажу того, что терзает мою совесть и не дает мне уснуть, оно умрет во мне, как подавленный вздох, как слова, которые не в силах вымолвить коснеющий язык. Отче, я боюсь уподобиться камню.
Торквемада шагнул к нему.
— Дай мне руку, сын мой.
Рука была холодная и сухая.
— Думаешь, у меня жар? Нет, отче, у меня нет жара, я здоров.
— Да, вижу. Однако, брат…
— Меня зовут Дьего.
— Однако, брат Дьего, так может говорить человек в бреду или если совесть его обременяет тяжкий грех.
Фра Дьего вздрогнул.
— Нет, отче, грехи отягощают не мою душу. Не я повинен в произволе и насилиях, не я в ответе за страдания, людские слезы, за чинимое зло. Меня не за что ненавидеть и проклинать. Преступления и беззакония не обременяют мою совесть.
Наступило продолжительное молчание. Торквемада запахнул плащ до самого подбородка.
— Брат Дьего, хотя изъясняешься ты весьма туманно, мне кажется, устами твоими говорит непомерная гордыня.
Монах сделал нетерпеливое движение.
— Нет, отче, не гордыня это! Ты ведь не знаешь меня.
И мысли мои не ведомы тебе.
— Ты уверен в этом?
— Не знаю, отче. Может, мои мысли тебе известны, и ты знаешь, что происходит у меня в душе. Я думал: здесь нет никого, и хотел молиться. Я впервые вижу тебя и не знаю, кто ты. Но когда ты вот так стоишь передо мной, и, кроме нас двоих, здесь никого нет, мне сдается, я знаю тебя давно, с тех пор, как помню себя. Почему ты так смотришь на меня? Ты ведь убедился: я здоров, у меня нет жара. Знаешь, отче, о чем я хотел молиться? Может, ты и об этом догадываешься? Но все равно позволь мне сказать: ты поймешь меня, — у тебя лицо человека, который все понимает.
