
Обычное суровое выражение, в котором чувствовалась энергия сильного характера, теперь исчезло с его умного, но крайне невзрачного лица, сухощавого, старообразного, точно сморщенного, с непропорционально большим, книзу опущенным носом, неуклюже торчащим между плоских желтых щек, испещренных бородавками.
Взволнованное, сконфуженное и словно еще более постаревшее, бледное, с нервно вздрагивающей губой лицо штурмана светилось выражением беспредельной любви и глубокой скорби, когда он взглядывал на жену долгим, неотрывающимся взглядом своих серых, теперь необыкновенно кротких глаз. И напрасно Никандр Миронович, желая скрыть от посторонних волнение и печаль, старался принять свой обычный суровый вид или пробовал улыбаться. Улыбка, кривившая его губы, выходила неестественная, жалкая, и никакого “вида”, кроме страдальчески беспомощного, у бедного Никандра Мироновича не было.
Появление этой красивой, как куколка одетой, молодой женщины произвело некоторую сенсацию среди офицеров и многочисленной публики провожавших. Мужчины любовались ею, а “флотские” дамы, кронштадтские “патрицианки”, оглядывали и госпожу Пташкину и ее элегантный костюм завистливыми, удивленными глазами, словно бы изумлялись, что жена “какого-нибудь штурмана” может быть так хороша и изящна.
Проходивший мимо с озабоченным лицом старший офицер, увидав красивую брюнетку, невольно уменьшил шаг, неизвестно зачем покрутил свой длинный ус и пошел далее, взглянув на Никандра Мироновича завистливо и сердито, точно хотел сказать: “И зачем это у тебя, у штурмана, такая красавица жена!”
В небольшой кучке молодежи между тем шел оживленный обмен впечатлений. Восхищались и глазами, и руками, и “вообще”, и детально.
— И где это штурман мог подцепить такую красавицу, скажите на милость?
Оказалось, что никто этого не знал и никто раньше не видал ее в Кронштадте.
