
Иногда вдруг какой-то один миг обретает значение, и она зарисовывает его, чтобы не утратить. «Идет дождь, но воздух ласковый, дымный, теплый. На обвисшие листья падают крупные капли, никнет душистый табак. Шуршание в плюще. Это Уингли из соседнего сада; взобрался на увитую изгородь, спрыгнул. И, опасливо поднимая лапы, навострив уши торчком, в страхе, как бы не захлестнула волна зелени, осторожно перебирается вброд через травяное озеро». Монахиня из Назарета просит милостыни, «обнажая бледные десны и почерневшие зубы». Тощий пес. Бежит по улице тощий, «как клетка на четырех деревянных столбиках по углам». Во всех этих примерах мы оказываемся словно бы внутри недописанного рассказа: вот начало, а вот конец; остается только захлестнуть их петлей слов, и работа готова.
Но в дневнике так много личного и подсознательного, что от пишущего «я» отделяется «я» второе и, отступя в сторону, смотрит за поведением пишущего, таким капризным и странным: «Столько дел, а я ничего не делаю. Жизнь здесь была бы пределом мечтаний, если бы только я действительно писала всякий раз, когда притворялась, будто пишу. Вон сколько рассказов стоят и дожидаются за порогом… На следующий день. Например, сегодня утром. Ничего не хочется писать. Серо, мрачно и скучно. И кажется, все эти рассказы не настоящие и не стоят труда. Не хочу писать, хочу жить. Как это прикажешь понимать? Неизвестно. Однако же вот, пожалуйста».
Как понимать? Она относилась к своей работе серьезней, чем кто бы то ни было. На каждой странице ее дневника, как бы торопливы и подсознательны ни были записи, о писательском деле она пишет прекрасно, умно, язвительно и строго. Никаких литературных сплетен, ни следов тщеславия, зависти. В последние годы она не могла не сознавать своей растущей литературной известности, однако об этом нигде нет ни слова. Она судит о собственном творчестве глубоко и безжалостно. Ее рассказам, полагает она, недостает глубины и богатства материала — она только «снимает пенки с поверхности».
