
Внутри же скобок находились каменный двухэтажный дом дореволюционной постройки (запах промороженных дров свежего белья и горячих пирогов с картошкою и луком); лопушиный дворик, обнесенный посеревшим от снегов и дождей деревянным забором, о доски которого пьяный сосед, инвалид-фронтовик, колотил, взяв за худые плечики — затылком — трехлетнего выблядка, ибо сроки появления сына на свет никак не укладывались в соседову арифметику; чернильные номера очередей за капустою на ладошках детей и старух; тюрьма (запах карболки), где то и дело сидел бабкин племянник-вор, бывший
первый парень и гармонист, вернувшийся с войны без руки; городская баня (запах березовых веников), которую топил раскулаченный Ликин дед, да любимая кукла, похожая лицом, пока оно не облупилось окончательно, на киноартистку Любовь Орлову.
Тридцать лет спустя, в случайном паломничестве к месту рождения и детства, Лика увидела ту же баньку, тот же дом, те же лопухи под тем же забором и, возможно, умилилась бы, если б не встреча с выросшим тем пацаном — красивым идиотом, что целыми днями сидел на земле в углу уютного дворика и мычал, пускал пузыри из слюней; если б не те же чернильные номера очередей за тою же капустою на ладошках тех же девочек, выросших в женщин и даже успевших состариться; если бы, наконец, не тюрьма.
Еще внутри скобок притулилась церковка (запах ладана и растопленного воска), которой, в числе прочих, вышло в войну послабление от перетрусившего семинариста-недоучки, — туда почти каждый день водила Лику бабка, не умевшая толком ничего объяснить про Бога, про которого толком ничего объяснить и невозможно.