
— Ну, марш! — негромко скомандовал один, высокий и поджарый, с каким-то болезненно белым даже в хатней темноте лицом. — На выход!
Человек восемь партизан один за другим направились к двери; она со своим конвоиром выходила последней. Но куда? Уж не расстрелять ли ее они надумали? И что же ей делать? Кричать?
— Нюрка, — окликнула она с порога. — Скажи им…
— Ничего не знаю, ничего не слышала, — донеслось из-за печи. Похоже, Нюрка окончательно сдурела или была сильно пьяной. Больше за нее заступиться тут было некому.
Но во дворе ее еще не расстреляли — вместе со всеми повели за околицу, к кладбищу. Партизаны, хотя и были выпивши, живо передвигались впотьмах. Следом за ней с винтовкой на плече шел тот, белолицый. Уже возле самого кладбища она со всей отчетливостью осознала, что с ней происходит, и остановилась.
— Что? — тотчас остановился и ее конвоир.
— Я никуда не пойду. У меня дома ребенок…
— Она не идет, — тихо, но выразительно сказал кому-то конвоир.
— Что значит — не идет? Не знаешь, что делать, если не идет? — глуховато донеслось из сырых мглистых сумерек.
— Есть, понял. Слышала? — переспросил конвоир и скинул с ремня винтовку.
Она поняла — эти не шутят, и вяло потащилась знакомой песчаной дорожкой — прочь от села.
— Шире шаг! — подогнал сзади конвоир, добавив по-немецки: — Шнэль. Шнэль — поняла?
Ну, что ей было делать — отказаться идти, так, наверно, действительно он бы ее пристрелил и с облегчением догнал остальных. Она чувствовала это, но разумом не могла постичь — как же так? Это же — свои, не немцы и даже не полицаи, говорят почти по-нашему либо немного по-русски. А один даже узнал ее. Неужели они решатся ее убить? И за что? Что плохого она им сделала? Заступилась за своих деревенцев, потому что сами они за себя заступиться не могут? Боятся. Да и деревенские — разве враги им? Свои же, как они говорят, советские люди, за которых партизаны проливают кровь.
