
— Почему? — удивленно спросил я.
— От жары изморились, вашескородие.
— Верно, вам жарко рассказывать, Нилыч.
— Мне! — не без обидчивости воскликнул Нилыч. — Я даже уважаю жару, а не то чтобы Нилыч словно окунь на песке… Жарит старые кости, отогревает от смерти… А вы: “Боится жары”. Меня и на Яв-острове солнце не оконфузило… Небось и здесь не разлимонит, вашескородие, как здешних хохлов… Сама уксусная, уж на что как домовая какая, бродит день-деньской и скулит, и эта подлая щука пасть раскрыла и отлеживается… И лукавая девка Акцына и шельма Карпушко не стрекочут. Лодырничают от жары… И жида на улице нет… Быдто все передохли как мухи… И животные попрятались… А я не сержусь… Главная причина: кожа не боится и сух всем телом…
— Так рассказывайте, Нилыч. Я буду внимательно слушать.
— Что ж, коли вгодно, объясню вам про боцмана и матросика.
— Это про зубоскала?
— Про этого самого… Ловко он зубы скалил и умел высмеять боцмана, то-то смешил ребят… А поди ж, и вовсе тихий и щуплый был матросик!
Нилыч сделал последнюю затяжку и продолжал.
II
— Был Шитиков и из себя, можно сказать, злющий. Такой худощавый и не входил в тело, хоть и ел много… Значит, внутри никогда не было замиренья — злость беспокоила… И глаз у его был тяжелый, вроде быдто рыбьего. И рыжий. И больше капитана и старшего офицера на конверте нашем “Вихре” требовал с матроса… Для их и старался, и нудил строгостью команду, и в тоску вгонял. Бил ожесточенно и без пыла, а спокойно. И ни с кем не водился… Ни с кем не разговаривал… Так на конверте и был в одиночестве, вашескородие… Понимал, что ребята вовсе не терпели его и он как какой-нибудь ненавистник всем был… А попал он вскорости после поступления на службу к капитан-арестанту Тузову. Может, слышали, какой вверь был, вашескородие! Во флоте все знали.
— Слышал.
— Ну так у этого самого капитана и была выучка Шитикову, да такая, что там он и озлобился.
