Он поднимет вверх крышку парты, положит на нее голову, отвернувшись к стене, и сидит так перемену. Я не выхожу из класса, а Люба не понимает, как это мне не хочется бегать по двору в такие ненаглядные сентябрьские дни. Она тащит меня за дверь, я с сожалением делаю последний глоток наголодавшимися за лето глазами и плетусь за Любой. Я не могу ей ничего объяснить.

Тайна моя, бедные серые люди, — и никому невдомек.

Это мое открытие. До меня этого не было ни с кем, никогда. В кино были подвиги партизан, в книгах школьной программы — самоотверженные герои, а в жизни — скучные, тоскливо-горькие взрослые: по тому, как они жили и разговаривали, было ясно, что у них нет глаз увидеть это.

И я перестала бояться, что увидят и отнимут. Взгляд мой уже открыто то и дело тянулся к первой парте на третьем ряду.

Случилось невероятное: учительница, незабвенная Лидия Васильевна, вдруг посадила нас, двух отличников, меня и Толю, за одну парту, не очень убедительно пробормотав: «Пусть Ева поучится у Толи красивому почерку».

Лет через пять, встречая в коридоре школы оробевшую от старости, рассеянно отвечавшую на поклон Лидию Васильевну, я чувствовала себя виноватой перед ней — за то ее давнее понимание, которое я, по детскому неразумению, приняла за случайное свое везение. И всякий раз, здороваясь с уже нелюбопытной, по-старчески ушедшей в себя Лидией Васильевной, я говорила про себя: «Милая Лидия Васильевна...» И дальше не знала, чем же я могу ее отблагодарить. И теперь не знаю.

Воскресенье было худшим днем недели: без Толи. Дома — в новом доме — не стало лучше, чем в саманном. Мать много ела и скаредничала, наверстывая недостаток радости. Она все растеряла и стала равнодушной, как старые старики, уставшие любить и хотеть.



15 из 247