
— Нет, но состою в дружбе со старшим лейтенантом Астаховым, — также спокойно ответил Бушуев.
— Это называется дружба?
— Я не ханжа. Моя дружба требовательна и не прощает ошибок. Нас этому учил комсомол…
— Лекция по вопросам морали?! — зло перебил его Астахов.
— А ты думаешь прожить без морали? Человеком не проживешь! Мы твой поступок, Астахов, обсудим на бюро, — не меняя спокойного тона, закончил Бушуев и пошел к старту, где у оптического прибора, следя за выпуском шасси при посадке, дежурил лейтенант Николаев, секретарь комсомольского бюро.
Астахов свернул в сторону, поднял кем-то оброненный тонкий ольховый прут с вырезанными на коре ромбиками и, вкладывая в это всю кипевшую в нем ярость, размахивая прутом, стал рубить желтые цветы сурепки, пробившиеся через отверстия металлических плит взлетно-посадочной полосы.
V ЛИЧНОЕ ДЕЛО
Комова вызвали в политотдел дивизии. Освободился он поздно. По узкой дороге, стиснутой с обеих сторон чернолесьем, подпрыгивая на корневищах, бежал его «газик». Комов торопил водителя: хотелось успеть на заседание комсомольского бюро.
Тем временем заседание близилось к концу. Бушуев видел, что результаты бюро ничтожны: Астахов, точно черепаха, скрылся под панцырь оскорбленного самолюбия, он был слеп от ярости и ровно ничего не понял из того, что говорилось здесь на бюро.
Саша Николаев взял заключительное слово. Николаев был сиротой, воспитанником детского дома, он привык к коллективу, и ему казалось, что нет таких вопросов, которые не мог бы разрешить дружный, спаянный одним общим делом комсомольский коллектив. У Саши было смуглое лицо, светлые глаза и вьющиеся льняные волосы. Он говорил с южно-уральской мягкой напевностью:
— Мне дали крылья и сказали: береги их, они очень дорогие, эти крылья, но еще дороже ты сам, потому что тебя вырастили и научили летать.
