
И она потом, позже, никак не могла понять, отчего и ему тоже почти всегда было как будто скучно. Со стороны казалось, что ему нигде не могло стать скучно хотя бы на миг. Его мир был ярким, как мазня младенца, дорвавшегося до плакатной гуаши. Краски кружились вокруг нее, водили свой хоровод в буйном темпе, и она знала, что это она смотрит по сторонам его глазами, а он хотел каждый миг, чтоб мир был еще красочней, еще смешней и в то же время еще печальней, чем на самом деле. Истории, вышибающие слезу, волновали его, как девчонку. Ему интересны были разные люди, вся их жизнь, даже то, что с ними было когда-то давно, и он говорил ей, что хорошо бы когда-нибудь напиться вместе, это же совсем другой уровень отношений, ты бы рассказала мне про себя все-все-все. А ей и рассказывать было нечего — тихая, расписанная по часам и минутам жизнь девчонки-отличницы, дочери, старшей сестры — возможно ли это передать тому, кто о такой жизни понятия не имеет? Да и то — была ли у нее охота возвращаться мыслями в ту жизнь! Все бывшее когда-то с ней мутнело, отступало в тень как в небытие, когда начинали кружиться краски, которые одним своим присутствием он зажигал и заставлял водить хоровод, как на гигантской новогодней елке. А ему всего было мало. Да и как могло быть иначе — с его-то щедростью! Раздавая всем подряд свои краски он ничегошеньки не оставлял для себя. Серым, кислым был его мир. Мама появлялась в проходе между кроватей:
— Тебе надо взять академический отпуск. Мы с отцом говорили…
