
Самым тихим местом на корабле был нос. Грохот мотора сюда не доставал. Здесь дул сильный речной ветер, шуршала вода, и крашеное железо раскалялось под солнцем. Сядешь спиной к рубке, видишь идущую навстречу воду и чувствуешь, как баржа подставляет течению то правую, то левую скулу – рулевой ведет корабль по фарватеру.
Самый страшный грохот стоял под полами кают и на корме, где целыми днями возилась красивая жена моториста, наш кок («Откуда ты ее взял?» – спросили у него с соседней «гетешки». «Из Колузаево!» – простодушно ответил моторист), – шла, стирала, развешивала белье, готовила, подавала завтраки, обеды и ужины. Здесь нельзя было разговаривать – надо было кричать. Здесь, как на носу, жгло солнце, но в металлическом грохоте мотора оно казалось не речным, а пыльным, заводским. И хотя мотор помещался внизу, казалось, что над палубой все время стоит сизый машинный дымок.
Рулевую рубку от моторного трюма отделял этаж жилого помещения – тут было потише. Пол в рубке был выстелен пластиком, а стены на метр снизу отделаны деревянной планкой. Деревянным было и рулевое колесо. И дерево это на этом железном корабле было очень заметно. Под рукой рулевого на столике рядом с биноклем лежал лоцманский альбом, раскрытый на странице с изображением той излучины, по которой мы в это время шли. Эта крупноплановая карта все время притягивала нас: шли мы медленно и все хотелось сориентироваться, сколько прошли и много ли осталось.
