
Зейн-ад-дин предложил средство, уже оправдавшее себя не раз — обратиться к кому-нибудь из щедрых вельмож Герата или к одному из царевичей и поднести ему касыду. Хотя все нашли эту мысль удачной, Ала-ад-дину она не понравилась. Он считал, что писать стихи может только он сам, и не желал допустить участия других в этом деле. Как знать, может быть, его Мешхеди, отшлифованные стихи с их цветистым слогом до того пленят сердце благодетеля, что тот пожалует, кроме денег, несколько баранов и пурпурный халат из драгоценной ткани — и тогда все это пойдет не ему, а в общую пользу. Правда, ни один богач ила вельможа до сей поры не удостаивал Ала-ад-дина таким вниманием, но, предаваясь несбыточным мечтам наш поэт не хотел ни с кем делиться своим возможным успехом.
Желая смягчить Ала-ад-дина, Зейн-ад-дин многозначительно сдвинул свои тонкие брови и сказал:
— Если бы я был поэтом и писал касыды, то преподнес бы несравненную поэму его величеству хакан, сыну хакана, султану Хусейну Байкаре
Прошло всего две недели, как на благословенную главу его величества опустилась птица царской власти, и его сердце успокоилось. Я уверен, что он откроет перед поэтами врата щедрости.
— Герат — удивительный город, — заметил Туганбек, покачивая головой. — Кондитер — поэт, шашлычник — тоже поэт. Ну, ступайте! Вас ждут невыразительные газели, но его сласти, несомненно, будут вкусны.
— Кондитер маулана
Туганбек не заставил себя уговаривать. Ала-ад-дин Мешхеди предпочел гордое, голодное одиночество чужим стихам, он слегка приоткрыл глаза и отвернулся.
Совершив послеполуденную молитву, товарищи вышли из медресе. Студенты были в старых, „но чистых халатах из пестрядевой полосатой ткани. Головы их обвивали белоснежные тюрбаны, лица хранили смиренное и вместе с тем полное достоинства выражение, приличествующее ученикам медресе. Между ними шел, переваливаясь на кривых ногах наездника, широкоплечий Туганбек в потертой шубе и огромной шапке.
