
И другой жизни у неё не было.
Я разделся и, не говоря ни слова, прошёл к своему рабочему столу.
Я включил магнитофон на полную мощность и принялся за свою диссертацию. Я пишу её, как летописец Пимен, — из года в год. Изо дня в день. Какой-нибудь трудолюбивый потомок через много лет найдёт мой труд усердный, безымянный, засветит он, как я, свою настольную лампаду, включит, как я, свой магнитофон…
Когда я работаю — у меня манера: подпирать лоб ладонью. Эта манера, как и вообще все манеры, входит в невроз навязчивых привычек, и я её не замечаю. Ещё я не выношу, когда моя комната прибрана и проветрена.
Я люблю обстановку разбросанных бумаг, захламлённости и тепла. Очень может быть, что мои далёкие предки — свиньи.
Входит жена и что-то говорит.
Я поднимаю голову от текста и не сразу понимаю: что она хочет. Я только вижу её глаза — светло-голубые, почти белые. Без верхних век, они вделаны прямо в лицо, и вид у них просто зловещий. Два зловещих глаза на немолодом лице. Из-под байкового халата видны мои тёплые кальсоны — трикотажные, с начёсом, которые я давно не ношу. Моя жена все время мёрзнет и ходит по дому в мужском бельё.
Я долго смотрю на неё, потом переспрашиваю:
— Чего?
Жена говорит, чтобы я убрал руку ото лба, иначе я похож на Илью Муромца, высматривающего из-под ладони татар. Потом открывает форточку и начинает подметать комнату, приговаривая при этом, что она женщина и её угнетает грязь в её доме.
Я снимаю руки со стола и гляжу перед собой. Я чувствую себя как жертва, к которой пришёл палач и, прежде чем заняться своим прямым делом, решил подмести мою камеру. Я поднимаю голову из аквариума и втягиваю воздух.
Я медленно спускаюсь вниз по лестнице, и захожу в подвал с проросшей картошкой, и различаю во мраке бледные ростки.
— Опять уходишь? — спросила Клава.
— Но ведь я тебя накормил. Скажи, только честно: тебе когда-нибудь сырую курицу давали?
