
А вот сегодня было по-другому: он сказал себе во сне эти слова, но так явственно встал перед ним отец, так реально, что немедленно другая мысль перебила первую: «Нет, он живой. Просто мне снилось когда-то давно, что он умер…»
В поезде, в их купейном вагоне, по крайней мере, оказалось не так уж много пассажиров. Артамонов, пользуясь этим, пошел к проводнице, объяснил прямо: едем на похороны, одна семья, вы уж не селите к нам больше никого — знаете, свое настроение, свои разговоры. Проводница, немолодая, ласковая женщина, все поняла, сказала: поезжайте спокойно, я учту.
Жена и сын сидели напротив. Артамонов посмотрел на них, таких непохожих, не родных друг другу, но бесконечно родных ему — и вдруг его прямо прожгла нежность и благодарность к ним. Нет, какие же молодцы! Не отпустили его одного. Поняли — нельзя. Ведь один он себя мыслями за ночь источил бы, загрыз. А мысли в таких случаях известно какие: о сыновьей неблагодарности. Хотя бы о том, что за последние полгода, сколько не сулился, а так и не приехал к матери.
— Ну, что же, Ксюша, — сказал Артамонов. — Доставай, пожалуй, липучку.
Так он называл домашнее вино из малины, почти безалкогольное, но выпьешь стакан — и глаза сами слипаются. Как снотворное действует. Артамонов велел жене специально захватить его, хоть выспаться в поезде перед завтрашним трудным днем.
«Липучка», однако, не помогла. Они только затеплели от нее, отмякли. Заговорили наконец, даже заулыбались. Почему-то Артамонов вспомнил и принялся рассказывать, как в сорок шестом или сорок седьмом году ходили они с матерью покупать корову.
Прежнюю, Белянку, пришлось зарезать — она сломала ногу. Мясо, не съев ни кусочка, все продали, деньги (их много оказалось на вид, — ворох целый, они тогда крупноразмерные были, «простыни» — тридцатки, пятидесятирублевки) спрятали в сундук и, дождавшись июньского тепла, отправились по дальним деревням.
