
– Твои недруги, – сказал Ян, ковырнув вилкой перловку, – ищут человека с профессиональным именем, чтобы тот подписал их статью, – «спекулянт от поэзии»…
– Это уж было, – с усталым безразличием откликнулся Маяковский. – «Сочиняет горбатую агитку, чтоб больше платили»… Полонский в «Новом мире» дает два рубля за строчку, а я в нашем ЛЕФе получал двадцать семь копеек, да и то отчислял гонорары в общую кассу – Наркомпрос дотациями не жаловал, у нас ведь со своими не церемонятся, только перед чужими заискивают… Лакейство проистекает от вековечного рабства…
– Влодек, ты обижен и оттого становишься неблагоразумным…
– Благоразумие – позорно…
Маяковский отчего-то вспомнил, как в Доме печати его остановил Василий: «Зачем ты выступил против Булгакова?! Он же талантлив!» – «Испорченное радио, – ответил тогда Маяковский. – Я выступил как раз против того, чтобы запрещали его „Дни Турбиных“. Пусть бы пьеса шла у Станиславского, пусть! А то, что мне не нравятся его герои, – вполне естественно… Подобные им посадили меня в одиночку… И держали там не день или месяц, Василий… Возьми стенограмму: смысл моего выступления в том, чтобы мерзавцы из реперткома не смели запрещать творчество, – даже то, которое мне не по душе».
В бильярдной на Пименовском, пока маркер Григорий Иванович готовил стол, выкладывая пирамиду, Маяковский достал из кармана письмо, еще раз пробежал четкие, каллиграфически выведенные строки:
«Товарищ правительство, членами моей семьи прошу считать… Жаль, что не успел доругаться с Ермиловым…»
Не годится, подумал он в который уже раз; надо переписать. Есть нечто жалостливое в интонации. Выстрел будет в сердце, но ведь его должны услышать те, кто не сможет прочесть мою посмертную волю. Как-никак, наша матерь Византия, умеем терять неугодное, забывать нежелаемое, переворачивать с ног на голову…
