
Маяковский ощущал требовательную собранность; мысль о том, что предстоит, каким-то чудодейственным образом исчезла, остался желтоватый шар слоновой кости на шершавой зелени бильярдного стола, прищур глаза, совмещение линии между «своим» и «девяткой», замысел, что должен стать действом, когда «свой» попадет именно в ту точку «девятки», которая и сообщит удар кия остальной массе шара, и он прочертит единственную возможную – из тысяч возможных – траекторию и окажется в лузе. Но победив, ты снова станешь думать о том, что в письме надо исправить несколько слов, – именно в словах сокрыта главная тайна, исповедь, призыв…
Какое счастье, что не все и не сразу понимают Слово, иначе б Пушкин погиб раньше, и Лермонтов, и Блок.
Целься дольше, сказал он себе, это так важно растягивать каждое мгновение, пока ты принадлежишь себе, а не досужему суду оставшихся.
– Как, Григорий Иванович, – спросил Маяковский, прищурливо глядя на шар, – верно я целю?
– Надо отвечать? Или – промолчу?
– Не хочется врать, – убежденно сказал Маяковский.
– А – кому хочется? Ко лжи понуждает дурной закон да собачья жизнь.
– Ну, а к правде? Что подвигает человека к правде?
– Горе, – ответил маркер. – Человек лишь в страдании чист, греха бежит…
– Ерунда это, Григорий Иванович. В горе человек слаб и мал, он только в счастье совестлив.
И – забил шар, как и первый, с клацем, когда приказал себе переломить партию.
Зачем? Огорчил старика, не надо бы…
Положив на стол кий, закурил:
– В другой раз приду, отыграетесь, тогда и сочтемся…
